Роман с кокаином, продолжение, про спайс

Роман с кокаином, Михаил Агеев (продолжение)

2


Вскоре после этого я заболел. Первый мой немалый испуг был,
однако, тотчас приутешен деловитой веселостью врача, адрес
которого я наугад выискал среди объявлений венерологов,
заполнявших в газете чуть ли не целую страницу. Свидетельствуя
меня, он совершенно так же, как наш словесник, когда получал
неожиданно хороший ответ от скверного ученика, в почтительном
удивлении расширил глаза. Похлопав затем меня по плечу, он
тоном не утешения -- это меня бы расстроило, -- а спокойной
уверенности своей силы, добавил: -- не горюйте, юноша, за один
месяц все поправим.

Вымыв руки, написав рецепты, сделав мне необходимые указания
и взглянув на рубль, положенный мною неловко косо и потому
звеневший все учащаясь и уж прямо переходя в дробь, по мере
того, как он ложился на стеклянном столе, -- врач, вкусно
колупнул в носу, отпустил меня, предупредив при этом со столь
не шедшей к нему хмурой озабоченностью, -- что быстрота моего
выздоровления, как и мое выздоровление вообще, всецело зависят
от точности моих посещений, и что самое лучшее, если я буду
приходить ежедневно.

Несмотря на то, что уже в ближайшие дни я убедился, что эти
ежедневные посещения отнюдь не являются необходимостью, и что
со стороны врача это обычный прием, чтобы участить звенение
моего рубля в его кабинете, я все же ходил к нему ежедневно,
ходил просто потому, что это доставляло мне удовольствие. Было
в этом коротконогом, толстом человечке, в его сочном баске,
словно съел он что-то вкусное, в складках его жирной шеи,
напоминавших велосипедные, друг на друга положенные шины, в его
веселых и хитрых глазках, вообще во всем его обращении со мной
что-то шутливо похваляющееся, одобряющее и еще что-то трудно
уловимое, но такое, что мне приятно льстило. Это был первый уже
в летах и следовательно "большой" человек, который видел и
понимал меня как раз с той стороны, с которой я себя тогда
хотел показать. И я ходил к нему ежедневно, не ради него, не
как к врачу, а как к приятелю, первое время даже с нетерпением
дожидался назначенного часа, надевая при этом, как на бал,
новую тужурку, брюки и лакированные лодочки.

В эти дни, когда, желая установить за собою репутацию
эротического вундеркинда, я рассказал в классе, какой я болел
болезнью (я сказал, что болезнь прошла, в то время как она
только начиналась), в эти дни, когда я нисколько не сомневался,
что, рассказав подобное -- я весьма выигрываю в глазах
окружающих, -- в эти-то дни и совершил я этот ужасный
проступок, следствием которого была искалеченная человеческая
жизнь, а, может быть, даже и смерть.

Недели через две, когда внешние признаки болезни поослабли,
но когда я очень хорошо знал, что все еще болен, -- я вышел на
улицу, думая пройтись или пойти в киношку. Был вечер, была
середина ноября, -- это изумительное время. Первый пушистый
снег, словно осколки мрамора в синей воде, медленно падал на
Москву. Крыши домов и бульварные клумбы вздуло голубыми
парусами. Копыта не цокали, колеса не стучали, и в стихнувшем
городе повесеннему волновали звоны трамваев. В переулке, где я
шел, я нагнал шедшую впереди меня девушку. Я нагнал ее не
потому, что хотел этого, а просто потому лишь, что шел быстрее
ее. Но когда поравнявшись и обходя ее, я провалился в глубокий
снег, -- то она оглянулась, и наши взгляды встретились, а глаза
улыбнулись. В такой жаркий московский вечер, когда падает
первый снег, когда щеки в брусничных пятнах, а в небе седыми
канатами стоят провода, в такой же вечер где же взять эту силу
и хмурость, чтобы уйти промолчав, чтобы никогда уже не
встретить друг друга.

Я спросил, как ее зовут и куда она идет. Ее звали Зиночкой и
шла она не "куда", а "просто так себе". На углу, куда мы
подходили, стоял рысак; санки высокие -- рюмочкой, громадная
лошадь была прикрыта белой попоной. Я предложил прокатиться, и
Зиночка, блестя на меня глазками, губы пуговкой, по-детски
часто-часто закивала головой. Лихач сидел боком к нам, нырнув в
выгнутый вопросительным знаком передок саней. Но, когда мы
подошли, чуть ожил, и ведя нас глазами, словно целился в
движущуюся мишень, хрипло выстрелил: -- пажа, пажа, я вас
катаю. И, видя, что попал и что нужно взять подстреленных,
вылез из саней и безногий, зеленый и громадно-величественный, в
белых перчатках с детскую голову, в усеченном онегинском
цилиндре с пряжкой, подходя к нам, добавил, -- прикажите
прокатить на резвой, ваше благородие.

Теперь началось мучительное. В Петровский парк и обратно в
город он запросил десять рублей, и, хотя у "его благородия" в
кармане было всего пять с полтиной, -- я не задумываясь сел бы,
полагая в те годы любое мошенничество меньшим позором, чем
необходимость торговаться с извощиком в присутствии дамы. Но
положение спасла Зиночка. Сделав возмущенные глазки, она
решительно заявила, что цена эта неслыханная и чтобы больше
зелененькой я бы не смел ему давать. И при этом, держа меня за
руку, тащила прочь. Она меня тащила прочь, -- я же уходя слегка
упирался, этим упиранием как бы снимая с себя и перенося на
Зиночку всю стыдность положения. Выходило так, будто я здесь ни
при чем, и уж, конечно, готов заплатить любую цену.

Пройдя шагов с двадцать, Зиночка через мое плечо с вороватой
осторожностью оглянулась, и, завидя, что попона спешно
снимается с лошади, -- она, чуть не визжа от восторга, заходя
мне навстречу и становясь на цыпочки, восторженно шептала: --
он согласен, он согласен (она бесшумно зааплодировала), -- он
сейчас подает. Вы теперь видите, какая я умница (она все
старалась заглянуть мне в глаза), видите, правда, ага!

Это "ага" очень для меня приятно звучало. Выходило так, будто
я, элегантный кутила, богач и мот, а она, бедная и нищая
девочка, сдерживает меня в моих тратах, и не потому, конечно,
что траты эти мне не по силам, а потому лишь, что в тесном
кругозоре своего нищенства, она, бедненькая, не может
постигнуть допустимости таких трат.

У следующего перекрестка лихач нагнал нас, перегнал и,
сдерживая рвущего рысака, как руль справа налево дергая возжи и
ложась на сани спиной, отстегнул полость. Усаживая Зиночку и
медленно, хоть и хотелось спешить, переходя на другую сторону,
я взобрался на высокое и узенькое сиденье, и, заложив тугую
бархатную петлю за металлический палец, обняв Зиночку и крепко,
словно собираясь драться, потянув за козырек, гордо сказал: --
трогай.

Раздался ленивый поцелуйный звук, лошадь чуть дернула, сани
медленно поползли, и я уже чувствовал, как во мне все дрожит от
извощичьего этого издевательста. Но когда через два поворота
выехали на Тверскую-Ямскую, лихач вдруг подобрал возжи и
крикнул -- эээп, -- где острое и стальное "э" пронзительно
поднималось вверх, пока не ударило в мягкую заграду, не
пускающую дальше "п". Сани страшно дернуло, нас бросило назад с
поднятыми коленями и тотчас вперед лицом в ватную спину. А
навстречу уже мчалась вся улица, мокрые снежные канаты больно
стегали по щекам, по глазам, -- на мгновенья лишь встречные
взывали трамваи, и снова эп, эп, -- но остро и отрывисто, как
хлыст, и потом с радостно злобным блеянием -- балуууй, и черные
вспышки встречных саней с мучительным ожиданием оглобли в
морду, и чок, чок, чок, звенели броски снега с копыт о
металлический передок, и дрожали сани, и дрожали наши сердца.
-- Ах, как хорошо, -- шептал подле меня в мокром хлещущем дожде
детский, восторженный голосок. -- Ах, как чудно, как чудно. И
мне тоже было "чудно". Только, как всегда, я всеми силами
упирался и противился этому разбушевавшемуся во мне восторгу.

Когда промахнули Яр и стала видна вышка трамвайной станции и
заколоченная кондитерская будка, у проезда к кругу лихач прилег
на нас спиной и, туго осаживая лошадь, отрывисто припевал
кротким бабьим голоском -- пр..., пр..., пр... Шагом въехали в
проезд, снег сразу перестал и только вокруг одинокого желтого
фонаря он вяло летал и не падал, словно там вытряхивали перину.
За фонарем в черном воздухе стояла вывеска на столбах, а рядом
с ней кулак с вытянутым указательным пальцем, в манжете и с
кусочком рукава, косо приколоченный к дереву. По пальцу ходила
ворона, ссыпая снег.

Я спросил Зиночку, не холодно ли ей. -- Мне чудно, -- сказала
она, -- ведь правда, это чудно, а? Вот возьмите погрейте мне
ручки. Я отклеил от ее талии шибко ноющую в плече руку. С
козырька текло на щеку и за воротник, наши лица были мокры,
подбородок и щеки так морозно стянуло, что говорить приходилось
с лицом неподвижным, брови и ресницы клеились в ледяных
сосульках, плечи, рукава, грудь и полость покрыла ледяная
похрустывавшая корочка, пар от нас и от лошади шел, будто в нас
кипело, а щеки у Зиночки стали уже такими, словно наклеили ей
красную яблочную кожуру. На пустынном кругу было все белое и
голубое, и в этом белом и голубом, в их нафталиновом блеске, в
этой неподвижной, точно комнатной тишине, я увидел свою тоску.
Мне вспомнилось, что через несколько минут мы будем в городе,
что надо вылезать из саней, идти домой, возиться с грязной
болезнью, а завтра в темноте вставать, и мне перестало быть
чудно.

Странно было в моей жизни. Испытывая счастье, достаточно было
только подумать о том, что счастье это ненадолго, как оно в то
же мгновение кончалось. Кончалось ощущение счастья не потому
вовсе, что внешние условия, создавшие это счастье, обрывались,
а лишь от сознания того, что внешние условия эти весьма скоро и
непременно оборвутся. И как только являлось мне это сознание,
так в то же мгновение счастья уже больше не было, -- а
создавшие это счастье внешние условия, которые все еще не
обрывались, все еще продолжали существовать -- уже только
раздражали. Когда выехали с круга обратно на шоссе, мне уже
желалось только одного: скорее быть в городе, вылезть из саней
и расплатится.

Обратно ехать было холодно и скучно. Но, когда подъехав к
Страстному, лихач, обернувшись, спросил: -- ехать ли дальше и
куда, -- то, вопросительно взглянув на Зиночку, я сразу
почувствовал, как сердце мое привычно и сладко остановилось.
Зиночка смотрела мне не в глаза, а на мои губы тем свирепо
бессмысленным взглядом, смысл которого мне хорошо был известен.
Привстав на счастливо затрясшихся коленах, я на ухо сказал
лихачу, чтобы вез к Виноградову.

Было бы совершенной неправдой сказать, что за эти несколько
минут, которые потребовались, чтобы доехать до дома свиданий,
меня нисколько не беспокоило, что я болен, и что собираюсь
Зиночку заразить. Тесно прижимая ее к себе, я даже непрестанно
об этом думал, но, думая об этом, -- страшился не
ответственности перед самим собой, а только тех неприятностей,
которые за такой проступок могут нанести другие. И как это
почти всегда в таких случаях бывает, такая боязнь нисколько не
сдерживая от совершения проступка, только побуждала свершить
его так, чтобы никто не узнал о виновнике.

Когда сани стали у этого рыжего с законопаченными окнами
дома, я попросил лихача въехать внутрь. Чтобы въехать в ворота,
нужно было подать сани назад к бульварной ограде, -- но когда
мы были уже в воротах, полозья, шипнув, врезались в асфальт,
сани стали поперек тротуара, и эти несколько секунд, пока вязла
лошадь и рывком внесла нас во двор, случившиеся здесь прохожие
обходили сани и с любопытством разглядывали нас. Двое даже
остановились и это заметно повлияло на Зиночку. Она как-то
сразу отстранилась, стала чужой и обиженно беспокойной.

Пока Зиночка, сойдя с саней, отошла в темный угол двора, --
я, расплачиваясь с лихачем, который настоятельно требовал
прибавку, с неприятностью вспоминал, что у меня остается только
два с половиной рубля, и что, возможно, если дешевые комнаты
будут заняты, мне не хватит пятидесяти копеек. Заплатив лихачу
и подойдя к Зиночке, я уже по одному тому, как она шибко
теребила сумочку и возмущенно дергала плечиком, -- почувствовал
что так, сейчас, с места -- она не пойдет. Лихач уже уехал и от
круто повернутых саней оставил проутюженный круг. Те двое
любопытных, что остановились при нашем въезде, теперь зашли во
двор, стояли поодаль и наблюдали. Став к ним спиной так, чтобы
Зиночка их не видела, обняв ее за плечики и обзывая ее и
крошкой, и маленькой, и девочкой, я говорил ей слова, которые
были бы лишены всякого смысла, если бы не произносились елейным
голоском, звук которого, как-то сам по себе, сделался сладок
как патока. Почувствовав, что она сдается, что становится
прежней Зиночкой, хоть и не той, что так страшно (как мне
показалось) глянула на меня у Страстного, -- а той, что в парке
говорила "чудно, ах, как чудно", -- я нескладно и сбивчиво
начал говорить ей о том, что у меня в кармане целых сто рублей,
что здесь их не разменяют, что мне нужны пятьдесят копеек, что
через несколько минут верну их, что... Но Зиночка, не дав мне
договорить с пугливой поспешностью быстробыстро раскрыла свою
старенькую клеенчатую под крокодил сумочку, достала крохотный
кошелечек и вывернула его над моей ладонью. Я увидел горстку
крошечных серебряных пятаков, бывших как бы некоторой
редкостью, и вопросительно взглянул на Зиночку. -- Их как раз
десять, успокаивающе сказала она, и потом, жалко съежившись,
как бы извиняясь, стыдливо добавила: -- очень долго я их все
собирала; говорят, они к счастью. -- Но, крошка, -- возразил я
в благородном возмущении, -- это право тогда жаль. Возьми их, я
обойдусь. Но Зиночка, уже по-настоящему сердясь, морщилась от
усилия замкнуть ручками мою ладонь. -- Вы должны взять, --
говорила она. -- Вы должны. Вы меня обидите.

Пойдет или не пойдет, пойдет или откажет. -- Вот было то
единственное, что волновало мои мысли, мои чувства, все мое
существо, в то время как я, как бы невзначай, подводил Зиночку
к гостиничному подъезду. Взойдя на первую ступень, она, словно
очнувшись, остановилась. В тоске глянула на открытые ворота,
где все еще, точно непропускавшие стражи, стояли те двое;
потом, как перед расставанием, взглянула на меня, улыбнулась
жалко и, опустив голову, вся как-то сгорбившись, закрыла лицо
руками. Высоко, у самой подмышки крепко схватив ее за руку, я
втащил ее вверх по лестнице и протолкнул в услужливо раскрытую
швейцаром дверь.

Когда через час, или сколько там, мы снова вышли, то еще во
дворе я спросил Зиночку, в какую ей сторону надо идти, чтобы
обозначить свой дом в направлении противоположном, тут же у
ворот навсегда с ней распроститься. Так поступалось всегда по
выходе от Виноградова.

Но если к таким расставаниям навсегда меня обычно побуждала
сытая скука, а подчас и гадливость, -- чувства, которые (хоть я
и знал, что через день пожалею) мешали поверить, что завтра эта
девочка снова сможет стать желанной, -- то теперь, отсылая
Зиночку, я испытывал только досаду.

Я испытывал досаду, потому что в номере, за перегородкой,
зараженная мною Зиночка не оправдала надежд, продолжая
оставаться все той же восторженной и потому бесполой, как и
тогда, когда говорила -- ах, как чудно. Раздетая, она гладила
мои щеки, приговаривая -- ах, ты моя любонька, ты моя лапочка,
-- голоском, звеневшим детской, ребяческой нежностью, -- и
нежность эта, не кокетливая, нет, а душевная, -- совестила
меня, не дозволяя целиком высказать себя в том, что принято
называть бесстыдством, хоть это и ошибочно, ибо главная и
жаркая прелесть человеческой порочности -- это преодоление
стыда, а не его отсутствие. Сама того не зная, Зиночка мешала
скоту преодолеть человека, и потому теперь, чувствуя
неудовлетворенность и досаду, я все это происшествие обозначал
одним словом: зря. Зря я заразил девчонку -- думал и чувствовал
я, но это зря понимал и чувствовал так, словно совершил дело не
только не ужасное, а даже напротив, как бы принес какуюто
жертву, ожидая взамен получить удовольствие, которого вот не
получил.

И только когда уже стоя в воротах, Зиночка, чтобы не
потерять, заботливо запрятала клочок бумажки, на котором я
записал будто бы свое имя и первый взбредший мне номер
телефона, -- только, когда попрощавшись и поблагодарив меня,
Зиночка стала от меня уходить, -- да, только тогда внутренний
голос, -- но не тот самоуверенный и нахальный, которым я в
своих воображениях, лежа на диване, мысленно обращался ко
внешнему миру, -- а спокойный и незлобивый, который беседовал и
обращался только ко мне самому, -- заговорил во мне. -- Эх, ты,
-- горько говорил этот голос, -- погубил девчонку. Вон смотри,
вон она идет, этот малыш. А помнишь, как она говорила -- ах, ты
моя любонька? И за что погубил? Что она тебе сделала? Эх ты!

Удивительная это вещь -- удаляющаяся спина несправедливо
обиженного и навсегда уходящего человека. Есть в ней какое-то
бессилие человеческое, какая-то жалкая слабость, которая просит
себя пожалеть, которая зовет: которая тянет за собою. Есть в
спине удаляющегося человека что-то такое, что напоминает о
несправедливостях и обидах, о которых нужно еще рассказать и
еще раз проститься, и сделать это нужно скорее, сейчас, потому
что уходит человек навсегда, и оставить по себе много боли,
которая долго еще будет мучить, и может быть в старости не
позволит ночами заснуть. Снова шел снег, но уже сухой и
холодный, ветер мотал фонарь, и на бульваре тени от деревьев
дружно виляли, как хвосты. Зиночка давно уже зашла за угол,
Зиночки давно уже не было видно, но все снова и снова
воображением я возвращал ее к себе, отпускал до угла, смотрел
на ее удаляющуюся спину, и опять, почему-то спиной, она
прилетала ко мне обратно. А когда, наконец, случайно промахнув
по карману, я звякнул в нем ее неиспользованными десятью
серебряными пятачками, и тут же вспомнил ее губки и голосок ее,
когда она сказала -- долго я их собирала, говорят, они к
счастью, -- то это было, как хлыст по моему подлому сердцу,
хлыст, который заставил меня бежать, бежать вслед за Зиночкой,
бежать по глубокому снегу в той расслабленной слезливости,
когда бежишь вослед двинувшемуся и последнему поезду, бежишь и
знаешь, что догнать его не сумеешь.

В эту ночь я еще долго бродил по бульварам, в эту ночь я дал
себе слово -- на всю жизнь, на всю жизнь сохранить Зиночкины
серебряные пятачки. Зиночку же я так больше никогда и не
встретил. Велика Москва и много в ней народу.
курительные смеси




Возможно ли сегодня купить легальные курительные смеси, энтеогены, благовония, spice в Москве? Велика вероятность, что вас просто разводят - и никакую курительную смесь вам не привезут. А доставят какую-нибудь дешевую подделку под спайс, орошенную самостоятельно запрещенным JWH-018 в Подмосковном Запердянске. В общем, энтеогенов в России больше нет. Или почти нет? Ну... Есть только байки про них! Пейте, люди, водку и пиво! Пейте! Вы еще нормально выглядите! Алкоголь - это легальный дешевый наркотик. За его употребление ничего не будет.